Неточные совпадения
Финал гремит; пустеет зала;
Шумя, торопится разъезд;
Толпа на площадь побежала
При блеске фонарей и звезд,
Сыны Авзонии счастливой
Слегка
поют мотив игривый,
Его невольно затвердив,
А мы ревем речитатив.
Но поздно. Тихо спит Одесса;
И бездыханна и
теплаНемая ночь. Луна взошла,
Прозрачно-легкая завеса
Объемлет небо. Всё молчит;
Лишь море Черное шумит…
Промозглый сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железною решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой шел дым и не давало
тепла, — вот обиталище, где помещен
был наш <герой>, уже
было начинавший вкушать сладость жизни и привлекать внимание соотечественников в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма.
Самосвистов явился в качестве распорядителя: выбранил поставленных часовых за то, что небдительно смотрели, приказал приставить еще лишних солдат для усиленья присмотра, взял не только шкатулку, но отобрал даже все такие бумаги, которые могли бы чем-нибудь компрометировать Чичикова; связал все это вместе, запечатал и повелел самому солдату отнести немедленно к самому Чичикову, в виде необходимых ночных и спальных вещей, так что Чичиков, вместе с бумагами, получил даже и все
теплое, что нужно
было для покрытия бренного его тела.
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда
теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги
было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от
теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем
была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
— Боже! — воскликнул он, — да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп…
буду скользить в липкой
теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором… Господи, неужели?
День опять
был ясный и
теплый.
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас,
ешь и
пьешь, и
теплом пользуешься», а что тут
пьешь и
ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят!
Правда, он и не рассчитывал на вещи; он думал, что
будут одни только деньги, а потому и не приготовил заранее места, — «но теперь-то, теперь чему я рад? — думал он. — Разве так прячут? Подлинно разум меня оставляет!» В изнеможении сел он на диван, и тотчас же нестерпимый озноб снова затряс его. Машинально потащил он лежавшее подле, на стуле, бывшее его студенческое зимнее пальто,
теплое, но уже почти в лохмотьях, накрылся им, и сон и бред опять разом охватили его. Он забылся.
Тотчас же убили, всего каких-нибудь пять или десять минут назад, — потому так выходит, тела еще
теплые, — и вдруг, бросив и тела и квартиру отпертую и зная, что сейчас туда люди прошли, и добычу бросив, они, как малые ребята, валяются на дороге, хохочут, всеобщее внимание на себя привлекают, и этому десять единогласных свидетелей
есть!
Но суп
был только что
теплый.
Вечер
был свежий,
теплый и ясный; погода разгулялась еще с утра.
Движенья более. В деревню, в
теплый край.
Будь чаще на коне. Деревня летом — рай.
Чуприна развевалась по ветру, вся открыта
была сильная грудь;
теплый зимний кожух
был надет в рукава, и пот градом лил с него, как из ведра.
Ольга шла тихо и утирала платком слезы; но едва оботрет, являются новые. Она стыдится, глотает их, хочет скрыть даже от деревьев и не может. Обломов не видал никогда слез Ольги; он не ожидал их, и они будто обожгли его, но так, что ему от того
было не горячо, а
тепло.
Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому что
тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни к одной лежанке, ни к одной печке нельзя
было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
Остальной день подбавил сумасшествия. Ольга
была весела,
пела, и потом еще
пели в опере, потом он
пил у них чай, и за чаем шел такой задушевный, искренний разговор между ним, теткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого маленького семейства. Полно жить одиноко:
есть у него теперь угол; он крепко намотал свою жизнь;
есть у него свет и
тепло — как хорошо жить с этим!
Она все сидела, точно спала — так тих
был сон ее счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погруженная в забытье, она устремила мысленный взгляд в какую-то тихую, голубую ночь, с кротким сиянием, с
теплом и ароматом. Греза счастья распростерла широкие крылья и плыла медленно, как облако в небе, над ее головой.
— Я
напоила ее
теплым и завтра не пущу гулять, а там посмотрим! — отвечала она монотонно.
Зачем эти два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем:
пить,
есть, курить хорошие сигары. Они находили
теплый, покойный приют и всегда одинаково если не радушный, то равнодушный прием.
Было душно, жарко; из леса глухо шумел
теплый ветер; небо заволакивало тяжелыми облаками. Становилось все темнее и темнее.
Обломов
был в том состоянии, когда человек только что проводил глазами закатившееся летнее солнце и наслаждается его румяными следами, не отрывая взгляда от зари, не оборачиваясь назад, откуда выходит ночь, думая только о возвращении назавтра
тепла и света.
Воспитанный в недрах провинции, среди кротких и
теплых нравов и обычаев родины, переходя в течение двадцати лет из объятий в объятия родных, друзей и знакомых, он до того
был проникнут семейным началом, что и будущая служба представлялась ему в виде какого-то семейного занятия, вроде, например, ленивого записыванья в тетрадку прихода и расхода, как делывал его отец.
Накануне погребения, после обеда, мне захотелось спать, и я пошел в комнату Натальи Савишны, рассчитывая поместиться на ее постели, на мягком пуховике, под
теплым стеганым одеялом. Когда я вошел, Наталья Савишна лежала на своей постели и, должно
быть, спала; услыхав шум моих шагов, она приподнялась, откинула шерстяной платок, которым от мух
была покрыта ее голова, и, поправляя чепец, уселась на край кровати.
И действительно, Левин никогда не пивал такого напитка, как эта
теплая вода с плавающею зеленью и ржавым от жестяной брусницы вкусом. И тотчас после этого наступала блаженная медленная прогулка с рукой на косе, во время которой можно
было отереть ливший пот, вздохнуть полною грудью и оглядеть всю тянущуюся вереницу косцов и то, что делалось вокруг, в лесу и в поле.
Весело
было пить из плоской чаши
теплое красное вино с водой, и стало еще веселее, когда священник, откинув ризу и взяв их обе руки в свою, повел их при порывах баса, выводившего «Исаие ликуй», вокруг аналоя.
Слова эти и связанные с ними понятия
были очень хороши для умственных целей; но для жизни они ничего не давали, и Левин вдруг почувствовал себя в положении человека, который променял бы
теплую шубу на кисейную одежду и который в первый раз на морозе несомненно, не рассуждениями, а всем существом своим убедился бы, что он всё равно что голый и что он неминуемо должен мучительно погибнуть.
Правда, что на скотном дворе дело шло до сих пор не лучше, чем прежде, и Иван сильно противодействовал
теплому помещению коров и сливочному маслу, утверждая, что корове на холоду потребуется меньше корму и что сметанное масло спорее, и требовал жалованья, как и в старину, и нисколько не интересовался тем, что деньги, получаемые им,
были не жалованье, а выдача вперед доли барыша.
Обед стоял на столе; она подошла, понюхала хлеб и сыр и, убедившись, что запах всего съестного ей противен, велела подавать коляску и вышла. Дом уже бросал тень чрез всю улицу, и
был ясный, еще
теплый на солнце вечер. И провожавшая ее с вещами Аннушка, и Петр, клавший вещи в коляску, и кучер, очевидно недовольный, — все
были противны ей и раздражали ее своими словами и движениями.
«Вот это
будет толк!» думал Левин, запрятывая в ягдташ
теплых и жирных дупелей. «А, Ласочка,
будет толк?»
— Я познакомлю тебя с здешними барынями, я беру тебя под свое крылышко, — перебил Матвей Ильич и самодовольно засмеялся. — Тебе
тепло будет, а?
Это
было существо доброе, умное, молчаливое, с
теплым сердцем; но, бог знает отчего, от долгого ли житья в деревне, от других ли каких причин, у ней на дне души (если только
есть дно у души) таилась рана, или, лучше сказать, сочилась ранка, которую ничем не можно
было излечить, да и назвать ее ни она не умела, ни я не мог.
С самого утра перепадал мелкий дождик, сменяемый по временам
теплым солнечным сиянием;
была непостоянная погода.
Вся душа его, добрая и
теплая, казалось,
была проникнута насквозь, пресыщена одним чувством.
Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин
был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней,
теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город
был не слышен, точно глубокой ночью.
Однажды Самгин стоял в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение домов города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали городу вид уютный; можно
было думать, что под этими крышами в светлом
тепле дружно живут очень милые люди.
Он снова заставил себя вспомнить Марину напористой девицей в желтом джерси и ее глупые слова: «Ношу джерси, потому что терпеть не могу проповедей Толстого». Кутузов называл ее Гуляй-город. И, против желания своего, Самгин должен
был признать, что в этой женщине
есть какая-то приятно угнетающая,
теплая тяжесть.
Утро
было пестрое, над влажной землей гулял
теплый ветер, встряхивая деревья, с востока плыли мелкие облака, серые, точно овчина; в просветах бледно-голубого неба мигало и таяло предосеннее солнце; желтый лист падал с берез; сухо шелестела хвоя сосен, и
было скучнее, чем вчера.
В один из тех
теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей, как бы хочет напомнить о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим
был более оживлен, чем всегда, а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия и Люба, старшая Сомова собирала букет из ярких листьев клена и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал...
Странно и обидно
было видеть, как чужой человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в густой и, должно
быть, очень
теплой бороде.
— А мы и не пойдем никуда — здесь
тепло и сытно! — крикнула Дуняша. —
Споем, Линочка, пока не умерли.
Слушать Денисова
было скучно, и Клим Иванович Самгин, изнывая, нетерпеливо ждал чего-то, что остановило бы тугую, тяжелую речь. Дом наполнен
был непоколебимой,
теплой тишиной, лишь однажды где-то красноречиво прозвучал голос женщины...
Он снова шагал в мягком
теплом сумраке и, вспомнив ночной кошмар, распределял пережитое между своими двойниками, — они как бы снова окружили его. Один из них наблюдал, как драгун старается ударить шашкой Туробоева, но совершенно другой человек
был любовником Никоновой; третий, совершенно не похожий на первых двух, внимательно и с удовольствием слушал речи историка Козлова.
Было и еще много двойников, и все они, в этот час, — одинаково чужие Климу Самгину. Их можно назвать насильниками.
«Кошмар», — подумал он, опираясь рукою о стену, нащупывая ногою ступени лестницы. Пришлось снова зажечь спичку. Рискуя упасть, он сбежал с лестницы, очутился в той комнате, куда сначала привел его Захарий, подошел к столу и жадно
выпил стакан противно
теплой воды.
Было очень тихо, только жуки гудели в мелкой листве берез, да вечерний ветер,
тепло вздыхая, шелестел хвоей сосен.
Над Москвой хвастливо сияло весеннее утро; по неровному булыжнику цокали подковы, грохотали телеги; в
теплом, светло-голубом воздухе празднично гудела медь колоколов; по истоптанным панелям нешироких, кривых улиц бойко шагали легкие люди; походка их
была размашиста, топот ног звучал отчетливо, они не шаркали подошвами, как петербуржцы. Вообще здесь шума
было больше, чем в Петербурге, и шум
был другого тона, не такой сыроватый и осторожный, как там.
Возможно, что эта встреча
будет иметь значение того первого луча солнца, которым начинается день, или того последнего луча, за которым землю ласково обнимает
теплая ночь лета.
И ночь
была странная, рыскал жаркий ветер, встряхивая деревья, душил все запахи сухой,
теплой пылью, по небу ползли облака, каждую минуту угашая луну, все колебалось, обнаруживая жуткую неустойчивость, внушая тревогу.
Темное небо уже кипело звездами, воздух
был напоен сыроватым
теплом, казалось, что лес тает и растекается масляным паром. Ощутимо падала роса. В густой темноте за рекою вспыхнул желтый огонек, быстро разгорелся в костер и осветил маленькую, белую фигурку человека. Мерный плеск воды нарушал безмолвие.
В конце концов
было весьма приятно сидеть за столом в маленькой, уютной комнате, в
теплой, душистой тишине и слушать мягкий, густой голос красивой женщины. Она
была бы еще красивей, если б лицо ее обладало большей подвижностью, если б темные глаза ее
были мягче. Руки у нее тоже красивые и очень ловкие пальцы.